13. Людьми управляют призраки (5-я картина)
Г. П. Когитов-Эргосумов
– Мне кажется, что…
– Когда кажется – крестятся!
По такой схеме неизменно протекает разговор между людьми, из которых одному кажется одно, а другому – другое. Ясно, что никаких средств примирить этих людей нет, потому что самый предмет их разногласий является призраком, то есть доступен только умозрению, и то не всех людей. Люди, дискутирующие подобным образом, коснеют в своих заблуждениях и не только не приходят к согласию, но даже начинают враждовать совсем не призрачным образом. Напротив, если всем людям кажется одно и то же, то никакой почвы для разговоров нет и водворяется бодрость и взаимная любовь: ведь если нет разговоров, то нет и разногласий, а значит, и вражды. Например, если Ивану Ивановичу кажется, что мы идём вперёд, а Ивану Никифоровичу кажется, что мы стоим на месте, то они будут пререкаться между собой до бесконечности, и никакими ссылками на относительность движения вы их не урезоните. Если же им обоим кажется, что мы идём вперёд, то мы и в самом деле продвинемся вперёд – хотя бы в нашем собственном о себе мнении. Стало быть, не убеждать Ивана Никифоровича нам надо, а сказать ему, то есть сделать так, чтобы ему показалось то же, что и нам. Вот и всё.
Представление о призраках весьма существенно для понимания функционирования инферно. Призрак здесь – это ошибочное в своём основании побуждение к действию, ошибочное, извращённое, искажённое понимание человеком своих действительных, естественных интересов, потребностей и возможностей их достижения.
“Призрак украшается пышными названиями чести, права, обязанности, приличия и надолго делается властелином судеб и действий человеческих, становится страшным пугалом между человеком и естественными стремлениями его человеческого существа […] Что такое долг? что такое честь? что такое преступление? что семья? что собственность? что гражданский союз? что государство? – вот вопросы, которые задаёт себе современный человек: он бледнеет и трусит уже от одного того, что вопросы эти представляются ему […] Между тем вопросы эти разрешить необходимо, потому что на тех понятиях, которые они выражают, зиждется целое общество” [М.Е. Салтыков “Современные призраки”]
“Если мне кто-нибудь говорит: ‘Поступать таким, а не иным образом повелевает долг чести’ – то я, коли хотите, не понимаю этого, однако понимаю; или, лучше сказать, я понимаю, потому что не могу не понимать. И не смотря на то что здесь, по-видимому, скрывается некий каламбур, всякий, кто захочет глубже вникнуть в дело, поймёт, что я совсем не о каламбуре хлопочу, но что это именно так и есть, как я говорю” [М.Е.Салтыков “Как кому угодно”].
“Жизнь целых поколений сгорает в бесследном отбывании самой отвратительной барщины, какую только возможно себе представить, в служении идеалам, ничтожество которых молчаливо признаётся всеми […] Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить, и живёт в силу каких-то принципов, тех самых принципов, которым оно не верит… Не отцы и не сверстники наши виноваты в том, что призраки тяготеют над миром, а виноват в этом сам процесс наращения и надумывания новых идеалов, который происходит медленно и болезненно […] Освободиться от призраков нелегко, но напоминать миру, что он находится под владычеством призраков, что он ошибается, думая, что он живёт действительною, а не кажущейся жизнью, необходимо… Нет никакой необходимости трепетать там, где стоит только дунуть, чтобы разорить в прах целое здание” [М.Е.Салтыков “Современные призраки”].
Ясно, что современные призраки, о которых говорит Салтыков, по сравнению со всякими физическими призраками, привидениями – атрибутами романтической литературы, по сравнению с многоразличными столоверчениями и парапсихологиями – это всё равно что ядерный взрыв рядом с детской хлопушкой. Ну как можно всерьёз спорить, мог ли такой-то посредством телепатии внушить другому свою мысль – когда фашисты в Германии внушили целому семидесятимиллионному народу, что он – высшая раса, когда фашисты в Китае внушили целому семисотмиллионному народу, что высшее благо – это погибнуть по приказу вождя, когда фашисты в Глупове внушили… Виноват: в Глупове никаких фашистов никогда не было, и потому они внушить ничего никому не могли… Если хотите называть такие явления парапсихологическими, то есть сверхъестественными, то доказывать их существование совершенно излишне – надо только не закрывать глаза на факты повседневной жизни.
Музыка третьего антракта, медленно угасая после катастрофической кульминации, постепенно входит в человеческие берега, становится музыкой волнения и страстных признаний Катерины: “Ты мой! ты мой!” – горячо и бессмысленно (по прямому смыслу; по эмоциональному – с растущим напряжением) твердит она Сергею, и на словах “лучше с жизнью своею расстанусь” музыка её поднимается до таких высот напряжения, что может угрожать даже крепкой воле Катерины, и не оставляет сомнения, что слова эти – не пустота, а выражение действительного чувства, действительной решимости.
Сергей на этот взрыв любви и самоотвержения сначала отвечает равнодушным советом: “Ложися спать” (предупреждал же я, что Сергей не угонится за Катериной в развитии своей любви – вот можете убедиться сами), но когда видит, что Катерина его не слушает, начинает и сам рассуждать, что “приходит конец любви нашей” – и когда он добирается до слов “как же мне быть? Смотреть, как ты с законным мужем спать ложится!” – вступление медных подчёркивает страсть его речи. Здесь Сергей невольно намекает на глубинное основание его отношения к Катерине: он желает монопольно обладать ею – как вещью; о том, что появление Зиновия Борисовича причинит ей боль, он не думает, он думает, как бы не отняли у него его рабыню.
Можно ли на основе музыки этого камуфлета утверждать, что Сергей движется уже не стремлением “поразвлечься” с хозяйкой, а надеждой завладеть её имуществом, самому стать купцом? Открывает рот Сергей только для того, чтобы лгать – нередко бессознательно, по привычке (в этом он родственник Хлестакова и Порфирия Головлёва); судить о его мотивах можно только по тому, что проглядывает в камуфлете. С уверенностью можно говорить только о том, что положение, в котором очутился Сергей, толкает его в направлении развития хищничества, но какие именно он ставит себе цели в этот момент – точно ли стать купцом или только наворовать, при благосклонности хозяйки, побольше денег и удрать – неизвестно. Но это даже и не важно, поскольку движут его судьбу не столько его поступки, сколько Катерины; и к тому же в тёмном царстве путь от сформулированных намерений к поступкам так извилист и запутан, что многие даже сомневаются – точно ли имеют здесь какое-нибудь значение намерения и планы лиц, или же всё совершается само собой?
В ответ на экстатическую клятву Изольды Мценского уезда: ”Этого не будет!!” – Тристан немедленно начинает лгать о своих чувствах к ней, стремясь замаскировать своё неосторожное признание. О том, что для выражения пошлости его слов в природе не существует числа – излишне и говорить; нельзя требовать от человека больше того, что он может дать; но музыка, интонация, весь строй его реплики фальшивы настолько, что трудно и представить не слышавши. Мышиная беготня деревянных духовых, какие-то мелконькие, сухенькие скачочки, прыжочки, пересыпания – словом, все меры, обычно употребляемые у нас для внушения доверия. Катерина успокаивает Сергея на счёт будущего их супружества: “Не твоя печаль” – и тот, как человек истинно-слабый, охотно соглашается, чтобы кто-нибудь за него хлопотал.
Для Катерины, однако, пережитый всплеск эмоций не проходит бесследно – он выливается в сосредоточенное размышление и твёрдое решение: “Никого не побоюсь, сделаю тебя своим мужем…” Как видите, не даром глава начиналась с разговора о призраках. Стремление, сложившееся у Катерины – призрак, поскольку не отвечает её действительным интересам. Это, очевидно, результат неумения рассуждать – Катерина думает, что сочетание браком по всей форме будет способствовать её счастью. И вот в непреклонной размеренности медленного марша встаёт уверенность во всемогуществе убийства: “Хотел Борис Тимофеевич помешать – и нет его: умер, похоронен, забыт…” “Вот видите, как всё просто, – говорит этими словами Катерина, – раз – и нет препятствия”. Ясно, что не кровожадные наклонности говорят здесь, и не стремление удержаться на поверхности путём уничтожения других, как у леди Макбет – это трагический по своим последствиям призрак простоты решений, простоты, лёгкости и близости победы – ведь открыто универсальное средство! Именно этот призрак водит некоторых авантюристов от революции, которые говорят: “Да в чём же здесь проблема? поставить к стенке этих чуждых элементов – и дело с концом!” И вот расстреливают одного, другого, третьего, а общественное отношение, которого уничтожение было первоначальной целью революции, стоит себе и в ус не дует. Следовательно, простота означенного универсального средства – кажущаяся, и за преклонение перед этим призраком общество расплачивается тяжкими жертвами (Измайлова в их числе). Инферно нельзя разрушить стрельбой не только из трёхлинеек, но даже и из танковых пушек. То, что легко поддаётся истреблению, ещё легче возрождается – поскольку не уничтожены предпосылки его существования. Не следует поэтому разрушать нечто только потому, что его легко разрушить – надо прежде посмотреть, каковы основания этого нечто в общем строе жизни и не зарастёт ли расчищенная таким образом площадка для строительства будущего крапивой, лопухом и будяками – обычным бурьяном, покрывающим выморочные места. Например (здесь, как и везде, “например” означает именно только пример, то есть упражнение для мозга, и ничего больше), с целью истребления пьянства повышается косвенный налог на водку; в результате исчезают из продажи дрожжи и люд переходит на самогон. Что же это, как не репейник и лебеда?
Но Катерина Львовна к подобным рассуждениям не готова; поэтому ощущаемая ею опасность, гибельность её убеждения является ей не в виде салтыковского логического призрака, позволяющего вывести поучение, а в виде физического призрака Бориса Тимофеевича (именно такого рода призраки и признаются только нашими парапсихологами – см. Ю.В.Трифонов “Другая жизнь”). Физический призрак, как и кошмарный сон, поучений не делает, а только рождает страх. Призрак этот, как и всякий уважающий себя призрак, появляется в громе и красках оркестра: “Знамёна, оркестры, курьеры… тридцать пять тысяч одних курьеров”, – таков, по мнению Хлестакова, призрак значительности. Возьмём ли финал 2-го действия “Аиды”, где двойной оркестр и двойной хор ослеплённые призраком власти, славят своего тирана, возьмём ли “Славянский марш” Чайковского, где оный же двойной оркестр утверждает призрак освобождения славян из-под власти неправильных тиранов (то есть подчинение их власти тиранов правильных) – всюду оркестр на первом плане, так что мы уж приучены: где трубные звуки, там и призраки…
Разумеется, лёгкость и действенность убийства – не единственная черта призрака. Главный его смысл – показать в доступной Катерине и нам форме, что с уничтожением самодура не уничтожаются отношения самодурства – они продолжают давить и гнести Катерину настолько сильно, что её мысленному взору является призрак Бориса Тимофеевича, то есть персонификация, физическая оболочка этого гнёта. Понятно теперь, почему Сергей призрака не видит – он, находясь в равновесии с инферно, гнёта не ощущает (это-де не гнёт, а порядок) и потому соответствующего мысленного взора не имеет. Сергей успокаивает Катерину: “Пустое, никого там нет”. Здесь я опять-таки по себе могу засвидетельствовать: когда меня одолевают призраки, когда мне начинает казаться, что “мир погибает под гнётом новых идей, утопает в разврате реформ и преобразований”, что “хороших людей моль поела”, что отечество в опасности, что “в воздухе пахнет фиалками, а не скотным двором” – я прихожу к какому-нибудь из своих друзей, специально избравших своим ремеслом распространение веры в будущее, и он немедленно рассеивает все мои страхи тем доводом, что “два Рима пали, а третий – Москва – стоит, а четвёртому не быть”, и что, следовательно, с отечеством нашим ничего случиться не может; я, со своей стороны, хоть и подозреваю, что слова его – не более как призрак, но поскольку этот призрак утешительный, то я успокаиваюсь совершенно. И всем советую так делать.
Следующий эпизод – небольшой ноктюрн-интермеццо – мастерски рисует сонное тёмное царство, о котором только и можно сказать, что разобрать ничего нельзя. Не случайно тёмное царство николаевской России в представлении Шевченко воплотилось в образе сна в славной его поэме; не случайно Римский-Корсаков, стремясь как можно рельефнее показать образ жизни Додонова царства, устроил большой оркестровый эпизод сна Додона в первом действии “Золотого петушка”, как бы приглашая режиссёра заглянуть в повседневность рядовых подданных великого царя. ”Сон” в пятой картине “Катерины Измайловой”, гораздо более скромный по масштабам обобщения, указывает на те же ассоциации: “Спите – бог не спит за вас!”
Но вот на фоне неопределённого гула контрабасов подаёт негромкий голос засурдиненный тромбон – так рождается тревога, пока неосознанная. Но очень скоро Катерина различает осторожные (украдкой – от слова “красть”) шаги человека и понимает, что это – Зиновий Борисович. Обратите внимание на реакцию дон Жуана Мценского уезда: “Вот тебе, бабушка, и Юрьев день”, – она означает, что Сергей вовсе не желал бы такого решительного оборота события, как встреча с королём Марком. Дон Жуан Мценского уезда не любит дуэлей и выказывает столь очевидное желание шмыгнуть в кусты, что всем становится ясно: человек этот – не просто рыцарь без страха и упрёка, а самая настоящая дрянь.
”Дрянным” следует называть такого человека или такое положение, которого свойства ясно представить себе невозможно, на которые нельзя ни в коем случае рассчитывать, в которых совестно видеть что-либо враждебное, но в то же время немыслимо находить что-нибудь симпатичное…” [М.Е.Салтыков “Литературные мелочи”].
Итак, Сергей предаёт Катерину; с этого момента отношения их определяются только вынужденной необходимостью совместно оборонять свои позиции. Если Сергею не хватило смелости, сообразительности и счастливого случая сбежать из этой осаждённой крепости, то его извиняет, с одной стороны, его горячее желание сделать это, с другой стороны, чересчур решительное и быстрое – благодаря Катерине – развитие событий: помилуйте, ведь он даже соврать ничего не успел! С третьей стороны, вина его искупается примерным поведением на каторге, о котором мы ещё будем говорить (по нашим понятиям, примерное поведение там служит наилучшей аттестацией). И вообще, где найти нам настолько безгрешного человека, что мог бы бросить в него камень? Разве наше повседневное поведение не определяется философией “своя рубашка ближе к телу”? Собственно, всё негодование, которое в нас вызывает Сергей, обращено на его неловкость и неумелость: когда нам умело говорят, что чёрное – это белое, мы всегда охотно соглашаемся: да, есть немножко беловатого, ну, можно назвать белым; но когда это же самое говорят неумело, то мы негодуем – почему не потрудились нас обмануть. Своей неловкостью он невольно вызвал нас произнести слово “подлец” там, где мы бы хотели сказать ”молодчина”. Что же можно сказать о нём, кроме приведённых выше слов Салтыкова? Ясно, что Сергей – человек не злой и не плохой, то есть не имеет злых и вредных для других убеждений; более того, он вовсе никаких убеждений не имеет – поэтому-то на него нельзя положиться, его индивидуальное поведение нельзя предсказать. Как стадный тип, Сергей либо бывает бит ещё не раз и становится в ряды задрипанных мужичков (от которых он пока отличается лишь большим масштабом желаний), либо после серии удачных предательств выходит в люди, то есть в Борисы Тимофеевичи:
“Наш брат хам уж от природы таков: сперва над ним глумятся, а потом, как выйдет на ровную дорогу, ну и норовит на других выместить” [М.Е. Салтыков “Губернские очерки” – “Выгодная женитьба”].
Наш конкретный Сергей Филиппович идёт по первому пути, то есть становится в бесчисленную толпу людей, которым силою инфернальных обстоятельств “предоставлено желать и не получать желаемого”. Положением таким он, естественно, недоволен, но так как никакого понятия об истинных причинах своих бед он не имеет, не понимает, что “происшествие, столь много его огорчившее, исходит не от Шалимова, но вообще от силы ошпаривающих обстоятельств”, то он начинает гневаться на Шалимова (Катерину), которая теперь, в свою очередь служит инструментом инферно.
Если вы ударились о стену и почувствовали при этом боль, то совершенно незачем обвинять в этом стену – она ведь себя не осознаёт и потому за поступки свои отвечать не может. Можно её, конечно, высечь (так у нас нередко и делают), но разумных результатов от этого не будет. Поэтому полная бессознательность Сергея совершенно исключает для нас возможность суда над ним, оценки его как личности; мы можем только констатировать: дрянь человек, не только не отличает стола от оврага, но и сам не отличается ни от стола, ни от оврага – и идти дальше.
Катерина неслышными шагами (“тигрицы” – говорит В.Пьявко) подбегает к двери: “У двери подслушивает, сволочь! Ну, погоди!” (скажите пожалуйста! у двери подслушивает – а мы уж и обиделись! этак скажут, что и телефонные разговоры подслушивать нельзя! а ведь это для общего блага нужно!) – и немедленно на дурацкой подпрыгивающей фанфаре новоявленный Агамемнон Мценского уезда подаёт голос: “Катерина!” Он специально приехал ночью, за три версты отпустил извозчика и втихомолку, никем не замеченный, пробрался в дом, горя нетерпением застать жену с поличным. Именно из-за этой глупой секретности полиция и не смогла ничего найти после его исчезновения: извозчика отпустил, а домой не пришёл – ограбили по дороге, видно, и убили, – так разъясняет дело Лесков. Катерина разыгрывает верную жену и не хочет открывать “незнакомому” человеку. Зиновий Борисович, не привыкший вступать с женой в объяснения, злится и твердит: “Я, разве не слышишь? Ну я, Зиновий Борисыч”. Теперь делать нечего – Катерина впускает мужа; яростный пассаж медных говорит нам, что он явился с заранее принятым решением не оставить камня на камне. К этому стремительно клонится разговор: “Как живёте-можете?” (это – Островский, “Свои люди – сочтёмся”) – Катерина визгливо-нервным тоном отвечает словами Лескова: “По театрам не ходим, по балам то же самое”. Во всех вопросах Зиновия видно стремление придраться к Катерине, подозрительность и злобность. Катерина же отвечает размашисто, небрежно, понимая, что не словами решится её конфликт с мужем. Диалог перерастает в жуткий дуэт-скороговорку: традиционная для комической оперы ситуация ссоры мужа и жены решается и традиционным средством комической скороговорки-перебранки.
И как всегда у Шостаковича, традиционные музыкальные формы огротесковываются и наполняются содержанием, прямо противоположным тому естественному содержанию, которое первоначально породило эти формы. Так обретает музыкальную плоть общий тезис мировоззрения композитора: явления жизни, возникающие естественно, в ходе своего развития неизбежно приходят и в фазу дряхлости; инферно консервирует эту дряхлость, не желая уступать своих позиций спокойно; дряхлость, не дающая естественно расти новому, становится противоестественной. Тут опять-таки всё зависит от того, кто каким мысленным взором вооружён. Если кто смотрит на ссоры супругов с точки зрения пословицы “милые бранятся – только тешатся” то ясно, что комедийность этой перебранки будет самая пустая, поверхностная. Такой именно взгляд на семейные конфликты распространяет газета “Глуповский рассвет” в своих материалах “О мерах по упрочению семьи”. Если же видеть в перебранке из-за невымытой посуды или отсутствия молока результат несоответствия между требованиями к условиям жизни, которые признаются человеческими, и возможностями их выполнения – несоответствия, от повседневной войны с которым изнемогают даже сильные люди – то повседневные бытовые ссоры, вошедшие неотъемлемой частью в жизнь, станут признаком инферно. Именно так смотрит на бытовые неурядицы Юрий Трифонов: он напирает на быт с таким мастерством и энергией, что дуэт из “Катерины Измайловой” превратил в цикл повестей (”Московские повести”, “Другая жизнь”, бытовой слой в романах “Старик”, “Время и место”). По присущей ему скромности он никогда не рассуждает от себя, а только посредством своих персонажей, которые вовсе об инферно не размышляют, но общий смысл указанного цикла именно в этом.
Поскольку я в разбираемом дуэте никогда не мог расслышать ни одного слова, то я думаю, что и читатели этих слов не знают, а они примечательны:
Катерина : Я не люблю, когда со мною говорят загадкой, Объясните мне вы, о каких таких амурах говорите ? Вы ничего не знаете совсем, а я всё знаю. Не позволю говорить со мной о моих амурах вам и прочим. Не вам судить. Не лезь, противный, жалкий ! Я ведь не люблю тебя. Не муж, а наказанье мне. За тебя меня выдали силой. Как противен мне, ах ты, жалкий купчик ! |
Зиновий : Смотри, Катерина, больно ты речиста стала, говоришь как поёшь. Что такое ? Почему такие наглые замашки у тебя, недаром говорят, что изменила ты мне. Погодите, Катерина, всё узнаю, всё узнаю, погодите, Катерина, всё узнаю, и накажу тебя я жестоко, больно, больно, больно, больно больно высеку тебя. Я муж твой перед богом и царём. Я отвечаю за честь жены. |
Прежде всего, здесь вводится новый синоним понятий “тово” и “поразвлечься”: “амур”. Катерина выплескивает целый ушат обвинений, которые мы не будем разбирать детально, поскольку произносятся они не с целью убедить, а только с целью перекричать, настоять на своём, сказать последнее слово в перебранке. Зиновий, по общему свойству обывателей “оскорбляться не содержанием, а тоном речей”, замечает, что Катерина заговорила нагло, из чего выводит свидетельство в пользу измены – набралась у кого-то (мы ведь, вообще, коли слышим, что кто-нибудь незнакомое слово произносит, так прежде всего начинаем искать резидента или по малой мере растлевающее влияние Запада, у нас и мысли нет о том, что глуповец сам до чего-нибудь додуматься может). Из речи его видно, какие последствия имело бы для Катерины намерение Бориса Тимофеевича “всё рассказать”: поскольку у нас сплошь и рядом приступают к разбирательству любого дела с твёрдым убеждением, что “натуральный исход всякой коллизии есть всё-таки сечение”, то ясно, что никакие оправдания и резоны не играют роли и само судилище является лишь тягостной формальностью. Так что если бы Зиновий вернулся в момент окончания второй картины, то Катерина была бы бита: не потому, что она была виновата, а потому, что битью этому ничто не препятствует, да ещё какое-то загадочное “всё” есть.
От слов Зиновий немедленно переходит к делу: он бьёт Катерину, и это немедленно поворачивает его судьбу, – Сергей и Катерина убивают его. Речитатив этой сцены срывается в крик, едва выныривающий из судорожных всплесков оркестра, заканчивающихся тяжёлым ударом – подсвечником по голове: “Конец” – шепчет Катерина; “Теперь – шабаш” – вторит ей Сергей и оркестр отзывается медленно падающей волной звучности: случилось непоправимое – теперь Сергей с Катериной связаны пролитой кровью. Клитемнестра Мценского уезда, преодолевая страшную дрожь, выкрикивает: “Неси в погреб. Я буду светить. Неси!” – и под жуткий “скоренький маршик”, по выражению Соллертинского, новоявленного Агамемнона тащат на ледник.
“Теперь ты мой муж” – напоминает Эгисту Мценского уезда Катерина о его желании и своём обещании. Тема маршика проводится в увеличении солирующим тромбоном. Звучит она теперь не боязливо (трепетливо? дрожливо? – и слов таких нет), а с какой-то бесприютностью и беспредельной тоской: кольцо осады тёмного царства замкнулось, отступать теперь некуда, хоть и велика Россия. Голос тромбона звучит как приговор личным судьбам страдальцев инферно, создавая трагедийное обобщение такой же высоты, как и образ ночи, открывающий второй акт. Конец второго действия.