Начальная страница

Николай Жарких (Киев)

Персональный сайт

?

2. Мировоззрение “от автора”

Г. П. Когитов-Эргосумов

“Важно, чтобы искусство несло утешение, а не развлечение, увлекало на подвиг, а не давало снотворное, не занималось исканием дешёвого рая, не превращалось в наркотик”

И.А.Ефремов “Час Быка”

Без мировоззрения никак нельзя. И не только потому, что начальство велит всякому иметь мировоззрение, и притом самое правильное и передовое; – сама жизнь вынуждает человека думать над общими проблемами жизни. Приведенные выше рассуждения о народе как о мериле добра и зла суть рассуждения мировоззренческие; мысли о влиянии произведений искусства на массы суть мысли мировоззренческие. Словом, с проблемами мировоззрения приходится сталкиваться совсем не так редко, как думают люди, мировоззрение которых заключено в синей книге, на обложке которой можно прочесть: “Философия города Глупова”, и которая извлекается ими с полки по торжественным случаям (например, при выступлении на общем собрании). Нет, с проблемами мировоззрения приходится сталкиваться всякий раз, когда необходимо дать оценку какому-либо явлению, сколько-нибудь выходящему за пределы обыдённости, определить своё отношение к нему. Для этого, естественно, нужны какие-то правила, принципы, способы оценки и различения хорошего от плохого – они-то собственно и называются мировоззрением. Раньше было просто: все принципы заключались в упомянутой выше книге, которая, совместно с содержимым текущего номера газеты “Неправда!” давала ответ на любой вопрос, который только разрешалось задавать. Теперь же, хотя внешне ничего не изменилось: и “Философия” та же, и “Неправда!” та же, появилось довольно много людей, для которых принципы, официально утверждённые в качестве таковых, составляют лишь мундир, который они надевают только по делам службы, а в прочих случаях не только его не носят, но даже отзываются-де о нём пренебрежительно. (Сказывают даже, будто появились смельчаки, которые-де и “при исполнении” дерзают иметь выражение лица такое, которое будто бы полностью разрушает впечатление, производимое мундиром).

Так или иначе, мундирные принципы сейчас уже не исчерпывают всего множества принципов. Поэтому сейчас возможны произведения искусства, в которых не всё галуны, погоны, фанфары, победы и наверху – портрет вождя, но встречаются и человеческие чувства. Стало возможным даже задавать (разумеется, потихоньку), такие вопросы, о которых прежде и слуху не было (например, “о неизобилии”), и отыскивать на них приличные нашим нынешним обстоятельствам ответы. Воспользуемся этой возможностью и постараемся для начала выделить главные черты авторского мировоззрения в опере.

Автор отчётливо осознаёт, что жизнь, окружающая его (то есть жизнь первых пятилеток, да и наша с вами, читатель) инфернальна. Термин этот, на мой взгляд, удачный, предложен И.А.Ефремовым в его трагедийно-сатирическом памфлете “Час Быка”:

“Пресловутый естественный отбор природы предстал как самое яркое выражение инфернальности: метод добиваться улучшения вслепую, как в игре, бросая кости несчётное число раз. Но за каждым броском стоят миллионы жизней, погибавших в страдании и безысходности. Человек как существо мыслящее попал в двойное инферно – для тела и для души. Ему сначала казалось, что он спасётся от всех жизненных невзгод бегством в природу. Так создавались сказки о первобытном рае… После стало ясно, что инферно для души – это первобытные инстинкты, плен, в котором человек держит сам себя, думая, что сохраняет свою индивидуальность. Некоторые философы, говоря о роковой неодолимости инстинктов, способствовали их развитию и тем самым затрудняли выход из инферно. Только создание условий для перевеса не инстинктивных, а самосовершенствующихся особей могло помочь сделать великий шаг к подъёму общественного сознания […]

С развитием мощных государственных аппаратов власти и угнетения, с усилением национализма с накрепко запертыми границами инферно стали создаваться и в обществе […] Существует тенденция всякой несовершенной социальной системы самоизолироваться, ограждая свою структуру от контакта с другими системами, чтобы сохранить себя. Естественно, что стремиться сохранять несовершенное могли только привилегированные классы данной системы – угнетатели […] Поэтому инфернальность неизбежно была делом их рук. Так неожиданно реализовалось наивно-религиозное учение Мани о существовании направленного зла в мире (Стрелы Аримана) – манихейство. На самом деле это- совершенно материальная борьба за привилегии в мире, где всего не хватает […]

Самая страшная опасность организованного общества – чем выше организация, тем сильнее делается власть общества над индивидом […]

Стрела Аримана — тенденция плохо устроенного общества с морально тяжёлой ноосферой умножать зло и горе. Каждое действие, хотя бы внешне гуманное, оборачивается бедствием для отдельных людей, целых групп и всего человечества. Идея, провозглашающая добро, имеет тенденцию по мере исполнения нести с собой всё больше плохого, становиться вредоносной”.

Переводя высокоторжественную, эпически-сентенциозную речь Ефремова на недостойный, но свойственный нам язык, можно сказать, что инферно – это порядок вещей, при котором любые, даже самые естественные и законные потребности человека не могут быть удовлетворены иначе как путём притеснения других точно таких же людей. В силу инфернального устройства общества люди не могут объединиться: например, два человека, занимающиеся одним и тем же делом и в силу этого имеющие общие коренные интересы, неизменно враждуют друг с другом, поскольку их личные интересы противоположны (на празднике жизни предусмотрительно приготовлено место только для одного из них, а это ведёт к тому, что “у нас всякий человек прежде всего кусает своего соседа”, по выражению Салтыкова). Инфернальное общество представляет собой тюрьму (единый лагерь), в котором страдают без исключения все; но вместо того чтобы объединиться и заменить тюрьму чем-то более достойным, заключённый Иван Иванович Довгочхун занимается укреплением решёток в камере заключённого Ивана Никифоровича Перерепенко, а заключённый Иван Никифорович Перерепенко – укреплением решёток в камере Ивана Ивановича Довгочхуна. Сверх того, в момент внешней опасности все заключённые, как один человек, встают с оружием в руках на защиту родной тюрьмы. Конкретные механизмы функционирования инферно, идеологические формы, благодаря которым заключённые не только не видят ни малейших признаков тюрьмы, но и всерьёз рассуждают о счастье; переход человека от этого невидения к видению, идейные кризисы, обусловленные подобным прозрением и борьба за сознательное, трезвое отношение к действительности – вот огромный источник подлинно трагедийных конфликтов для всякого серьёзного и сознающего свою ответственность перед народом художника (один маленький пример: Э.Рязанов и его кинофильм “Гараж”, в котором так называемые люди охотно выдают четырёх себе подобных на растерзание, чтобы самим прожить ещё чуточку. Они не понимают, что эти четверо во всём им тождественны и страдают по чистой случайности, что через минуту инферно обрушится и на оставшихся и не будет разбирать, хорошие они или плохие, кулаки они были или бедняки, и т.д.).

Также и Стрела Аримана, в переводе на простой советский язык, означает, что благодаря целесообразному устройству инферно человек, желающий добра всему народу или человечеству, рано или поздно приходит к мысли о военных поселениях или равной ей по достоинству (“ну как же можно не понимать таких очевидных выгод предлагаемой мною меры?” – удивлялся отставной полковник Дементий Сдаточный, автор “Проекта об устройстве фаланстеров из солдат с припущением в них для приплоду женского полу по пристойности”). Человек же, борющийся за личное право быть человеком, погибает сам и несёт страдания и гибель своим близким (зри, например, “Царскую невесту” Римского-Корсакова – произведение, по идейному содержанию и мировоззрению автора очень близкое “Катерине Измайловой”, и которое столь же мало понимают: если “Катерину Измайлову” прозорливо называют судебно-психологической оперой, то “Царскую невесту”, не менее прозорливо – интимно-бытовой драмой. Острая нелепость подобной мудрости делает излишней её опровержение: людей, которые стоят на такой точке зрения, даже тройной оркестр Шостаковича не проймёт, и говорить им что-либо бесполезно; данный труд рассчитан не на них, а на людей, способных почувствовать и понять, что главное действующее лицо обеих опер – произвол: “Основным нашим понятием является идея произвола”).

Разумеется, Ефремов не первый пришёл к осознанию инферно, и Шостакович – не единственный из художников, воплотивших этот взгляд на жизнь в своих произведениях. Дать общий очерк развития этих идеи в философии и искусстве – задача весьма сложная: во-первых, нужна изрядная эрудиция; во-вторых, нужны изрядные мыслительные способности; в-третьих, человек, занимающийся такой работой, испытывает затруднения вроде тех, которые испытывает человек, говорящий “Негодяй!” в лицо своему директору департамента: не то, чтобы были какие-нибудь сомнения в заслуженности этого прозвища, но как-то неудобно… Поэтому я ограничиваюсь тем, что указываю читателю на произведения Н.А.Добролюбова и М.Е.Салтыкова (кому лень – может почитать мои выписки, представленные в 6-й главе). Беда наша в том, что у нас мало эти книги читают, а если и читают, то не понимают или понимают не так – в соответствии с принципом дикого помещика “Не взирать”. Что же касается дальнейшей разработки этих взглядов, то бывали-таки в нашей истории краткие миги, когда нам показывалось, что нам нужны новые Гоголи и Салтыковы. Миги эти до такой степени были, что даже с трибуны о них говорилось иногда, но это неизменно были всё-таки до такой степени миги, что буквально сразу же мы убеждались: не только новых Гоголей и Салтыковых нам не нужно, но даже и тех, что есть, очень довольно. Так что, может быть, и обретаются где-нибудь в Конотопе или Сургуте новые Гоголи, да видят, что надобности в них нет – ну, и сидят себе смирно.

“В то время, когда я произвожу травлю, господин НН, который, в сущности, представляет для меня лицо совершенно постороннее, немедленно делается моим личным врагом, врагом тем более для меня ненавистным, чем более он употребляет средств, чтобы оборониться от меня. Я внезапно вхожу во все виды моего начальника; взор мой делается мутен, у рта показывается пена, и я грызу, грызу до тех пор, пока сам не упадаю от изнеможения и бешенства… Не из мелкой корысти, не из подлости я действую таким образом, а по крайнему разумению своих обязанностей человека и гражданина” [М.Е. Салтыков “Губернские очерки” – “Надорванные”].

Что похвального можно сказать об обществе, в котором доблесть граждан измеряется степенью их кровожадности? Не порицайте – все порицания я и так знаю – а похвалите! Не можете? – То-то! А вот Максим Горький смог – неужели это недостаточное основание почитать его если не великим писателем, то хотя бы великим демагогом?

“Почему же он обругал их? Может быть, думает, что вот он в ямщики от начальства пожалован, так уж, стало быть, в некотором смысле чиновник, а если чиновник, то высший организм, а если высший организм, то имеет полное право отводить рукою всё, что ему попадётся на дороге: ‘Ступай, дескать, мон шер, в канаву, разве ты не видишь, мон шер, что тут в некотором смысле элефант едет…’ Отчего мужик, простейший мужик так легко превращается в чиновника? Оттого ли, что чиновнику веселее жить на свете? Или оттого, что прежде сотворён был чиновник, а потом уже человек, и по этой причине самый инстинкт, или, лучше сказать, естество, заставляет человека тяготеть в чиновники?” [М.Е.Салтыков “Губернские очерки” – “Дорога”].

Явление это получило в позднейшие времена название “комплекса вахтёра”: в других местах бюрократу за участие в работе аппарата власти деньги платят, а у нас бюрократ низшего звена не только никаких денег не получает, но готов и сам их платить – дайте только над другими покуражиться. Сознание властности заменяет ему и одежду, и пропитание.

“Никогда не бывает зло так сильно, как в то время, когда оно не чувствуется, когда оно, так сказать, разлито в воздухе. ‘Что это за зло? – говорят добросовестные исследователи, которые имеют привычку рассматривать предметы не с одной, а со всех сторон, – это не зло, а просто порядок вещей’ […] Кто же может утверждать, что такому порядку вещей не суждено было продлиться и ещё на многие лета? […] Это был тяжкий и страшный кошмар, в котором и давящие, и давимые были равно ужасны” [М.Е.Салтыков “Невинные рассказы” – “Миша и Ваня”].

Важно понимать, что инферно, – не просто непорядок, возникший по упущению, а определённый строй жизни, определяющий образ жизни. Осознание инфернальности обществом свидетельствует о начале разложения строя, породившего инферно, о возникновении в обществе более прогрессивных идеалов. Нам с вами такое разложение, к счастью, не грозит.

“Невзгода представляется для крестьянина столь обычным фактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится к принятию удара, ибо и без того всегда к нему готов” [М. Е.Салтыков “Невинные рассказы” – “Святочный рассказ”].

Имея за плечами многовековую практику в таком роде, можно ли было ожидать от русского мужика активного сопротивления всяким головоушибательным мероприятиям в каком-нибудь, например, 1930-м году? И разве неправы те революционеры, которые в этом самом году говорили, что русский мужик обладает свойством принимать форму того сосуда, в который его поместили?

“Что такое ‘закон’, что такое ‘помпадур’ в глазах толпы? – это не что иное, как страдательные агенты ‘планиды’, и притом не всей ‘планиды’, а только той её части, которая осуществляет собой карательный элемент. Они не могут ни оплодотворить земли, ни послать дождь или вёдро, ни предотвратить наводнение, – одним словом, не могут принять творческого участия во всём том круге явлений, среди которых движется толпа и влияние которых она исключительно на себе ощущает. Они могут воспрепятствовать, возбранить, покарать; но творчество им никогда принадлежать не будет, а будет принадлежать ‘планиде’. Даже самая кара их имеет свойство далеко не ‘планидное’, ибо, настигая одних, она не замечает, что тут же рядом стоят десятки и сотни других, которых тоже не мешает подобрать и посадить на съезжую. А потому, толпа даже и в каре видит не кару, а несчастие” [М.Е.Салтыков “Помпадуры и помпадурши” – “Сомневающийся”].

Ясно, что здесь идёт речь о том, что мы кратко называем Стрелой Аримана, предлагая всем и каждому от сумы и от тюрьмы не зарекаться.

“Глуповец – подлец и потому убеждён, что всякий, кто имеет силу, имеет её для того, чтобы бить […] Глуповец имел совесть весьма покладистую и готов был на всякий подвиг, лишь бы инициатива подвига исходила от лица, могущего дать на водку” [М.Е.Салтыков “Сатиры в прозе” – “Клевета”].

“Глуповец никогда и ни на кого не огрызался; даже в то время, когда его привязывали на цепь, он влезал в конуру и спокойно зарывался себе в солому, в надежде, что когда-нибудь да отвяжут же, а не отвяжут, так и на цепи накормят […] он обзывал непотребно, но не огрызался […] Можно до такой степени усовершенствовать себя, что и вовсе не давать плюх […] и всё-таки остаться глуповцем” [М.Е. Салтыков “Сатиры в прозе” – “Наши глуповские дела”] .

“Сами глуповцы непритворно убеждены, что относительно их без постукивания и пожимания никак-таки обойтись невозможно. Мало того, что они убеждены в этом – они чувствуют страсть, они дуреют от любви к тому, кто стучит им в голову, они скучны, они унылы, если стучание почему-либо временно прекращается” [М.Е.Салтыков “Сатиры в прозе” – “Наши глуповские дела”] .

“Я должен сказать правду: Глупов составляет для меня истинный кошмар. Ни мысль, ни действия мои не свободны: Глупов давит их всею своею тяжестью; Глупов представляется мне везде…” [М.Е.Салтыков “Глуповское распутство”]

Итак, значение термина “инферно” разъяснено хотя и кратко, но достаточно, чтобы было понятно, о чём идёт речь. Прежде называли его “самодурством”, “Глуповом”, “Ташкентом”, “бессознательностью”, но это всё слова русские, и верхний пласт их смысла нередко маскирует их настоящее содержание. “Инферно” же – слово иностранное, и таким недостатком не страдает. Конечно, было бы лучше, если бы можно было обойтись без таких разъяснений и начать прямо: “Инфернальность мировоззрения Шостаковича видна из того, что…” и т.д, но я – даже я! – не решаюсь так поступить из опасения быть непонятым. С одной стороны, я очень хорошо знаю, что во всём, что я сказал и скажу, нет ничего ни особенно нового, ни – тем более – революционного и вредного, что все мои мысли уже высказаны были по другим поводам более одарёнными людьми, (это я настолько понимаю, что шагу не могу сделать, не процитировав кого-нибудь из них); но с другой стороны, я постоянно слышу оживлённые разговоры, даже дискуссии о том, что “питие без меры вредно есть”, что “хотя право развода браков принесло много пользы, но оно же принесло и много вреда”, что “человек, не совершающий преступлений, достоин похвалы”, – и думаю: раз люди разговаривают о таких вещах, значит, вопросы эти представляются им не вполне ясными, спорными; раз ещё подлежит обсуждению вопрос, публицист ли Виталий Коротич или просто праздношатающийся – то где же тут обсуждать вопрос об инферно! То, что было твёрдо выяснено определённым кругом людей уже сто двадцать лет назад и о чём не было надобности более говорить – то теперь кажется неслыханной новостью, чуть ли не крамолой, только от того, что упомянутый круг людей за прошедшие годы не только не расширился до всего общества, но едва ли не сузился. Сужение круга людей понимающих (то есть имеющих понятие об инферно, “здравые понятия об ухе”, по выражению Премудрого Пескаря), по крайней мере относительное, самым печальным образом сказалось и на состоянии нашего искусства: оно не только не превзошло высших достижений 19 века, но даже и до средних его достижений не дотягивается. Но успехи искусства определяются не повторением результатов столетней давности, а качеством ответов на вновь возникшие вопросы. Именно поэтому и не лишне систематизировать добытые нашими художниками результаты с позиций инфернального мировоззрения.

С этой целью и предпринят разбор “Катерины Измайловой” – не для того, чтобы выяснить, похвально ли совершать убийства (я полагаю, что хоть этот вопрос достаточно разъяснён), а для того, чтобы выяснить, инфернальна ли изображаемая жизнь, и если инфернальна, то почему? Какие общественные силы заинтересованы в сохранении инферно и какие – в его уничтожении? Какие задачи ставят себе эти силы, в какой мере они эти задачи осознают, в каких формах идёт борьба? Какие вопросы решает её очередной тур? (Эта проблема иначе называется проблемой поиска выхода; выход же состоит в удовлетворении тех потребностей общества, которые уже достаточно назрели и оформились, и неудовлетворение которых может породить неудовлетворение и даже революцию – “известные события”, как принято у нас сейчас говорить). Вот о чём надлежит думать на материале произведений искусства. Почему искусство должно заниматься такими вещами? – спросите вы; да потому, – отвечу я, – что никакой другой возможности говорить об общественных проблемах, кроме как языком искусства и по поводу произведений искусства, в нашем дорогом отечестве нет и никогда не было. У нас нет ни политической, ни общественной жизни в собственном смысле этих слов; под политической жизнью мы понимаем первомайские демонстрации и фейерверки (фейерверки даже преимущественно), под общественной – многоразличные собрания. У нас есть “Общества” – даже в немалом числе – но нет общественной жизни, поэтому разговор о произведениях искусства являете я единственной не запрещённой вполне возможностью обсуждать наши собственные дела. Итак, приступим.

Рассмотрим общую схему сюжета с его личностной стороны, то есть со стороны судеб отдельных действующих лиц. В начале оперы героиня стиснута самым диким гнётом, который возможно переносить лишь постольку, поскольку он не ощущается как гнёт, как ненормальное состояние человека. Её смутные ощущения этой ненормальности обретают конкретность с появлением Сергея – Катерина ясно чувствует, что лишение права распоряжаться своими симпатиями, любить по своему выбору (а не по рекомендации комсомольской организации) действительно есть лишение. Стены тюрьмы начинают вырисовываться, Разбуженные чувства этой богато одарённой женщины толкают её на борьбу за свободу, за право быть человеком, проявившуюся в форме борьбы за право любить (другая форма ей недоступна покуда, а перерасти ощущению несправедливости в осознание её не даёт инферно, своевременно прихлопнувшее зародившееся было сомнение).

Представьте себе, что приходит к вам однажды палач и говорит: “Видите ли, поступило указание вас зарезать, так нельзя ли…” Естественно, что вы, не желая быть зарезанным, хватаете что попадётся под руку и стремитесь пристукнуть палача прежде чем он вас зарежет. Вас, вероятно, столь же мало смутят размышления о том, что бить человека гаечным ключом по морде нехорошо и что по закону в этом случае надлежит жаловаться в милицию, как и рассуждения, что палач – тоже человек, что это просто его работа, что его самого начальство по голове не погладит и т.д. Вы не рассуждаете, а боретесь за жизнь.

“Человек, действующий в известной среде, чувствует и страдает, а не взвешивает и не наблюдает. Он мало находит утешения в том, что, в статистическом смысле, начало, под гнётом которого он мечется в жизни, называется не случайностью, а законом случайности, и что это точно такой же закон, как и всякий другой. Он чувствует, что не живёт, а мечется, что среда давит и насильственно засасывает его в тину бессмыслия и бессилия случайности…” [М.Е.Салтыков “Наша общественная жизнь” – Ноябрь 1863 г.]

Только люди, идеалом которых служит человек, обзывающий непотребно, но не огрызающийся, могут обвинить вас в отсутствии гуманности и в утрате человеческого облика. “Таких людей везде много, а у нас до того довольно, что хоть лопатами огребай” [М.Е.Салтыков “За рубежом”]. Мнение большинства, однако, ещё не означает правды, особенно теперь, когда мы на примере массовых психозов 20-го столетия убедились, что толпе можно внушить всё, что угодно – по крайней мере, на время. Разумеется, властям выгодно, чтобы люди обзывали непотребно, но не огрызались: “Пусть собаки лучше лают, чем кусаются” [Л.Фейхтвангер “Лже-Нерон”]. Так что вы не удивляйтесь, если вы, обороняясь от палача, заслужите порицание. Примеры подобных порицаний можно прочесть хотя бы в рецензиях на оперу [1-3]. Возьмём рецензию Ю.Корева [1]:

“Да, поистине мучительно видеть зрелище дважды-убийства, даже если оба совершаются во имя любви … Мучительно обманываться в своём поначалу искреннем сочувствии Катерине в её горькой бабьей доле – она ведь и наши к ней добрые чувства предаёт, на глазах, как говорится, дешевея в своём увлечении Сергеем (такой ничтожной личностью), и, фальшиво голося по Борису Тимофеевичу, становится первой хищницей в доме Измайловых. Какой уж там ‘луч в тёмном царстве’!”

Так что будьте осмотрительны, читатель! И когда вас придут резать, ни в коем случае не сопротивляйтесь, ибо в противном случае не только не заслужите звания “луча света в тёмном царстве”, но по всей справедливости будете названы “лучом тьмы в светлом царстве”.

Вернёмся к сюжету. Итак, Катерина хватается за первое попавшееся средство, чтобы отбиваться от своих мучителей. Но мучит её не конкретно свёкор или муж, это мы с вами понимаем, мучит её порядок вещей, которого они выступают орудиями. Эти орудия ломаются раз и два, но тюрьма не исчезает, а только меняет форму: теперь страх наказания, укоры ложно воспитанной совести – “мои мучители тоже люди…” (Да какие же они люди, если они мучители? Если б они подлинно были людьми, не стали бы её мучить!), брак с Сергеем – новая тюрьма (по-видимому, равная старой, но этот сюжет не успел заметно развиться), – всё это продолжает терзать Катерину. Но и те крохи свободы, которые отвоёваны такой жуткой ценой, вызывают реакцию инферно. Гадюшник начинает принюхиваться, перешёптываться, клеветать, – и в результате человек, который дерзнул не признавать законов инферно, проглатывается силами, которые всякое уважающее себя инферно устраивает для охраны собственной безопасности и всегда содержит в образцовом порядке (без ложной скромности назову в качестве примера наше отечество). Разумеется, вмешательство полиции и суда может изменить только форму тюрьмы, но не её содержание: “Не умел сидеть на воле – посиди в кутузке”. Катерина гибнет не от угрызений совести, а от утраты иллюзии цели жизни и борьбы. Есть возможность переносить даже страдания от осознания инфернальности жизни, но только тогда, когда эти страдания сопровождают борьбу с инферно, борьбу за человеческое в людях. С утратой способности к борьбе страдания начинают просто притуплять чувства добра, и человек сникает в безмолвной покорности, становясь в ряды безгласных, но верных защитников инферно. Но для такой героической натуры, как Катерина, возможен и другой путь развития – гибель как последнее средство отстоять свою свободу. Вся жизнь Катерины – это борьба за своё человеческое достоинство, за свободу; если она сама это не всегда понимает, то ей это простительно, но непростительно не понимать этого людям, которые специально приставлены понимать.

Чего не хватает Катерине? Кто её угнетает? Конкретно, с указанием фамилии и занимаемой должности? Если смотреть на сюжет с такой точки зрения, то легко можно убедиться, что Катерина с жиру бесится, а Сергей, как выразился об этой точке зрения В.Пьявко,

Очередным поленом стал

В костре страстей тоскующей тигрицы [1]

Катерину угнетает весь строй жизни, и с точки зрения “зачинщиков” понять это нельзя. Не полицейское понятие о свободе тут нужно, а нравственное.

Каков же результат её борьбы? Четыре смерти и нулевой арифметический итог. Это в высшей степени характерно для инфернальных условий, читатель, так что если вы верите в непреложную силу законов (хотя бы то были законы арифметики), то лучше сидите смирно, сомневайтесь меньше, верьте больше. Вся сила пошлости, мелочей жизни, отупляющих привычек и реальных удобств жизни, вся атмосфера рассуждений о том, что “это уж слишком”, “нельзя же так”, “ну что вы, в самом деле”, “ну разве вы не понимаете?”, “да это уж, знаете ли…”, словом, что уши выше лба не растут, наконец весь колоссальный репрессивный аппарат инферно – нацелены на подавление всего, что пробует отличиться от среднего уровня в сторону добра, человечности, красоты – вот о чём говорит сюжет оперы. И говорит затем, чтобы человек, способный понимать, понял: “Да, перед нами инферно” – и призадумался над собственной жизнью.

Оставим на время сюжет и обратимся к анализу общего характера музыки в опере. “Мы видели в ней адажио, анданте и аллегро, нигилисты же видят любезное им безначалие” [М.Е.Салтыков “Петербургские театры”]. С точки зрения безначалия музыка оперы в целом катастрофична. Колоссальный оркестр, шквальные темпы и звучности в кульминациях и антрактах говорят нам, что речь идёт не о переживаниях одного человека – уровень обобщения берётся общенародный. По масштабности своих музыкальных мыслей “Катерина Измайлова” – народная трагедия, стоящая в одном ряду с операми Мусоргского и “Историей одного города”. Но в отличие от Мусоргского Шостакович не передаёт части авторской речи персонажам оперы (это и невозможно, в силу свойств самих персонажей, как будет доказано в следующей главе).

Авторское высказывание поручено оркестру, в надежде на понимание зрителя-слушателя. Особую нагрузку в этом отношении несут пять антрактов, хор каторжан и “крёстный путь” в четвёртом действии. Подобно авторским отступлениям в “Истории одного города”, эти эпизоды концентрируют всю ненависть композитора к общему строю изображаемой им жизни. Отдельные человеческие судьбы, порывы, страдания, отчаяние и надежды отдельных людей, как капли в океанских волнах, сливаются в музыке антрактов: каждое фортиссимо здесь – миллионы безвременно угасших жизней, миллионы судеб, в которых не было ни тепла, ни ласки, ни красоты, ни покоя:

“Настоящее море, в котором утопают все отдельные подробности, которое крутится в берегах своею собственною силою, которое издаёт свой собственный треск, гул и свист. Не скажешь, что тут горит, что плачет, что страдает; тут всё горит, всё плачет, всё страдает… Даже стонов отдельных не слышно” [М.Е.Салтыков “История одного города”].

Картины оперы раскрывают нам судьбу одной Катерины, антракты – судьбу всех её современников (и нашу с вами, читатель). Привлекательного здесь немного: подчёркнутая жёсткость тематизма, изобилие автоматических ритмов, резкие, дико звучащие диссонансы – всё заостряет внимание на том, что речь идёт об очень тяжёлых, страшных переживаниях. Чтобы уяснить себе содержание музыки Шостаковича, попробуйте вообразить самые невыносимые страдания, самые дикие издевательства, самые подлые и унизительные условия жизни, которые только переносили люди, и спросите себя: неужели всё это было и есть? Не смущайтесь тем, что эти кошмары вами выдуманы – самая возможность вообразить подобное уже является посылкой к действительности, если не как план облагодетельствования человечества, то как фактор, действующий на психику и поведение людей. Поверьте, что в ваших фантазиях нет решительно ничего, чего не было бы в жизни: инфернальная жизнь – такая фантастическая вещь, что за ней никакой человеческой фантазии не угнаться.

Попробуйте сообразить теперь, не являются ли образы музыки Шостаковича отражением этих жутких возможностей? Подумайте, возможна ли была бы такая музыка, если бы мы не знали двух мировых войн, лагерей смерти, безудержного разгула демагогии, систематического развращения целых народов путём культивации самых низменных инстинктов, регулярного истребления миллионов и миллионов самых лучших людей – словом, всего того, чем красна наша жизнь и что вкупе с развёртыванием ядерного оружия составляет её повседневное содержание? Не будь всего этого, музыка Шостаковича показалась бы просто бредом больной души, а не “жутким зеркалом современности” (Б.В.Асафьев о “Воццеке” Берга).

Итак, катастрофизм музыки Шостаковича есть отражение всеобщей катастрофичности нашей эпохи – эпохи ядерного оружия и лагерей смерти. Трагедийный, инфернальный взгляд на общий ход жизни, выражаемый его творчеством (возьмите хоть 4-ю, 7-ю, 8-ю особенно, 13-ю, 14-ю симфонии, “Казнь Степана Разина”) есть результат глубокого осмысления характера нашего времени. “Катерина Измайлова” не могла возникнуть прежде, чем она возникла – нужны были миллионы и миллионы бессмысленно загубленных жизней, чтобы музыка, подобная этой, могла прозвучать как потрясающей силы обвинение, брошенное в лицо современности (должно сказать, что современность не любит, когда ей что-либо бросают в лицо без разрешения. Подробнее об этом предмете мы будем говорить ниже, в главе “Теория запрещения”).

“Возможна ли такая история, которой содержанием был бы непрерывный бесконечный испуг?” – спрашивает М.Е.Салтыков в очерке “Наши глуповские дела”. – “Ого! Да ещё и как возможна! Да ещё и какая блистательная! И даже, по выражению наёмных оптимистов, великая!” – ответим мы ему. Ну, а возможна ли такая музыка, которой содержанием был бы этот испуг? – Да, такая музыка возможна, и только она по-настоящему правдива в наше время, только она не превращается в наркотик, в средство забыть на время о жизни. И такова музыка Шостаковича. Таково его мировоззрение.