Монархизм как мировоззрение автора в “Золотом петушке”
Г. П. Когитов-Эргосумов
Существует мнение, будто мировоззрение является основой всякого искусства, и что будто бы разные произведения искусства различаются между собой лишь постольку, поскольку различно мировоззрение их авторов. Мнение это должно признать странным, ибо хорошо известно, что мировоззрение благонамеренных людей во всём мире есть монархизм; откуда же тогда берутся разные произведения? ведь допущение возможности нетождественности монархизмов двух отдельных монархистов равносильно открытому призыву к революции! На самом деле подлинной основой искусства является легкомыслие, ибо оно, абсолютизируя предмет художественного отражения и рассматривая его изолированно от прочих предметов, позволяет ставить и решать задачу создания идеала данного предмета, нисколько не затрагивая монархической сущности убеждений художника. Например, взяв в качестве предмета генеральский мундир, легкомыслие ставит перед художником-модельером задачу осуществления идеала генеральского мундира, то есть идеала генеральства, выраженного в форме мундира. Так возникает искусство генеральского мундира, так возникает творческий союз портных, конструирующих мундиры, так возникает благонамеренность обшлагов и петлиц. И всё – благодаря легкомыслию. Легкомыслие же, прошу заметить, отнюдь не является особым частным видом или сортом мировоззрения, поскольку оно прямо декларирует ненужность и вредность мысли, и действует в соответствии с этой декларацией. Оно похоже на мировоззрение в том, и только в том отношении, что занимает его место; но по внутренней своей природе оно имеет с ним столь же мало общего, как первобытный асфальт. Называть асфальт мировоззрением значит объявлять, что слова вообще ничего не значат и что пора лапу сосать; а поскольку так никто не делает, то не надо смешивать мировоззрение с легкомыслием.
Легкомыслие представляет то несомненнейшее практическое удобство, что указывает всякому делу начало и конец. Ежели ты физик – постигай тайны полупроводников; ежели философ – пиши трактаты; ежели революционер – производи революции, и т.д. Всё это как нельзя более ясно и доступно даже среднему человеку; между тем глубокомыслие говорит: “Прежде чем изучать полупроводники или делать революции, надо понять всё остальное”, – и в результате годы проходят, всё остальное так и остаётся непонятным, а изучение полупроводников и производство революций откладывается на неопределённый срок. Не дай бог кому заболеть глубокомыслием! сам пережил, сам знаю (не знаю только, каким чудом излечился – видно, бог спас!) Либо запьёшь от бессилия уловить это загадочное всё, либо в сумасшедший дом попадёшь, ибо стремление понять всё, по существующим в России на этот счёт правилам, равносильно безумию. И поделом, потому как не за своё дело взялся. Сказано же, что понимание всего есть исключительная прерогатива абсолютного монарха…
Никто, рассуждая о Римском-Корсакове, не осмелится сказать, что он исповедовал такую же остервенелую ненависть к мысли, как директор нашего департамента музыки Удар-Получаев; нет, никто не посмеет отрицать, что Римский-Корсаков имел мировоззрение, притом весьма определённое и по-своему прогрессивное. Но никто, я думаю, не станет отрицать и того, что мировоззрение его не имело ничего угрюмо-аскетического, было, напротив, весьма покладистым и потому включало весьма существенные элементы легкомыслия. Именно это позволило ему избегнуть судьбы Мусоргского, то есть службы писарем в Лесном департаменте, полнейшей идейно-творческой изоляции и смерти от запоя. Именно поэтому мы видим в его творческой биографии вещи, подобные “Младе”. Всё это я говорю не в упрёк, ибо нельзя упрекать человека за то, что он остался жив, а не утопился и не повесился; и “Млада”, появись она лет на сто раньше, была бы недурным дифирамбом, – я говорю это не для того, чтобы задним числом поучать, как надо было поступить и какое выражение лица иметь; я говорю это единственно для того, чтобы засвидетельствовать истину. Если я отмечаю элементы легкомыслия у Римского-Корсакова, то это означает только, что можно допустить и большую степень глубокомыслия и тем не менее остаться живым.
Я не собираюсь в данном трактате рассматривать эволюцию мировоззрения Римского-Корсакова в полном объёме, поскольку меня прежде всего интересует его мировоззрение в “Золотом петушке”, но я хочу подчеркнуть, что автор “Золотого петушка” – это далеко не автор “Псковитянки” или даже “Царской невесты”. Сам Римский-Корсаков считал, и, вероятно, искренне, что он и в 1906 году держит идеалы “Могучей кучки” так же высоко, как в 1870-м; ему позволительно на этот счёт заблуждаться, но мы не можем не видеть, что его воззрения времён “Псковитянки”, демократические и довольно радикальные, дали трещину, постепенно углублявшуюся: обострялось как критическое отношение к действительности, так и неверие в возможность понять всё, в целесообразность мыслительной деятельности. Свидетельством первого процесса можно считать “Царскую невесту”, свидетельством второго – “Кащея бессмертного”. К созданию “Золотого петушка” композитор пришёл, когда это противоречие уже вполне развилось. Именно поэтому его привлёк такой туманный, фантастический сюжет (несмотря на дружные уверения комментаторов, что-де в “Золотом петушке” для них нет проблем, всё ясно, я считаю сюжет этот в высшей степени двусмысленным и надеюсь это доказать); именно поэтому он отрицает вагнеровские принципы построения музыкальной формы на словах и использует их на деле; именно поэтому он воюет с декадентством в теории и пишет декадентскую оперу; именно поэтому он ставит своей задачей осрамить Додона и не замечает, что на избранном им пути это невозможно.
Более аргументированно обсуждать противоречивость авторского мировоззрения в “Золотом петушке” я считаю удобным после разбора содержания оперы. Пока же я хочу отметить, что для меня мировоззрение “Золотого петушка” не является безусловно прогрессивным, как, например, мировоззрение “Истории одного города”; если с Салтыковым я могу солидаризоваться полностью и уверенно говорить: “Вот мыслитель, до которого нам ещё расти и расти”, – то с Римским-Корсаковым я солидаризоваться не могу, это было бы, по-моему, существенным продвижением назад. Отсюда следует, что разбор “Золотого петушка”, который я пишу, есть приспособление оперы к моему мировоззрению: что-то при этом выпячивается, что-то умаляется, что-то вовсе исчезает. Если, например, в случае “Катерины Измайловой” я был твёрдо уверен, что мой комментарий есть только раскрытие тех мыслей, которые упакованы в опере, что все мои соображения несомненно присутствовали в той ноосфере, в которой она рождалась, то в данном случае я столь же твёрдо уверен, что этот комментарий есть фантазирование по поводу тех намёков, которые мне, по моим воззрениям, угодно видеть в “Золотом петушке”. Если комментируя “Катерину Измайлову” я искренне гневался на филистеров, не желающих поднять своё мировоззрение до уровня автора разбираемого ими произведения, то здесь я на тех же филистеров смотрю снисходительно, ибо знаю, что, углубляясь в мировоззрение “Золотого петушка”, можно прийти к любому мировоззрению, особенно в наших условиях. Поэтому я отчётливо сознаю, что мой комментарий к “Золотому петушку” не только не является “единственно правильным” (спаси меня бог от писания подобных вещей!), но и ничуть не лучше и не хуже любого другого комментария. Слушая “Золотого петушка”, можно прийти и к таким выводам, к которым я пришёл, но можно прийти и не к таким, а можно и вовсе ни к чему не прийти – материал позволяет.
“Золотой петушок” в принципе не поддаётся однозначной расшифровке – по той же самой причине, по которой нельзя много увидеть на нерезкой фотографии. Нерезкая фотография в принципе не несёт той информации, которую несёт фотография резкая; и никакими самыми хитроумными методами и приборами нельзя этого дела поправить, ибо все приборы и методы имеют дело только с тем, что есть в объекте, и ничего не могут сказать положительного о том, чего в нём нет. Так же и “Золотой петушок” – противоречив в принципе, противоречив в самом процессе своего создания, и эта противоречивость, “нерезкость” мировоззрения лишает нас необходимых сведений для полной реконструкции последнего. Мировоззрение комментатора художественного произведения характеризуется некоторой цельностью (если он не вполне потерял совесть); задача его – смоделировать мировоззрение автора. Это возможно, если в последнем есть тоже цельность или преобладание некоторых выдающихся черт, на которые можно опереться в анализе; не беда, что они не разделяются комментатором – главное, он может их отчётливо осознать. Если же в мировоззрении автора борются различные стороны, то моделировать происходящие при этом колебания – дело и безнадёжное и ненужное, поскольку в произведении отражается только самый факт колебаний. А шатость мировоззрения Римского-Корсакова несомненна, так как нельзя одному человеку идти одновременно по двум расходящимся дорогам, по крайней мере долгое время.
В историографии существуют три основных мнения о мировоззрении Римского-Корсакова и его развитии, причём сами эти мнения демонстрируют почти безупречный процесс идеального вытеснения [61, § 3.2; 62, § 13; 63, § 2.2].
Первое из этих мнений, сложившееся ещё при жизни Римского-Корсакова и дожившее примерно до 1922 года, главным в его мировоззрении считает пантеизм. Оно даёт последовательно-религиозную оценку всего творчества Римского-Корсакова и естественным образом обожествляет его личность. Никаких недостатков у Римского-Корсакова нет, а потому нет и не может быть эволюции. Мнение это сложилось в кругу людей, лично знавших Римского-Корсакова в последние годы его жизни, и выражено в книгах Асафьева [64] и Лапшина [65]. Поскольку мнение это ныне почти забыто, я приведу пару выписок. Асафьев:
“Римский-Корсаков поэтизировал с равной любовью дев обольщаемых и дев обольщающих; старцев, верящих в солнце и в мудрую справедливость смены и череды жизненных явлений, и стариков-насильников, погрязших в злом отупении; быт светлый, радостный и быт жестоко-гнетущий; природу в томном весеннем опьянении и природу скованную голодом, вьюгой и мятелицей терзаемую” [64, с. 11].
Лапшин:
“Космическое чувство слияния с природой проявляется во многих произведениях Николая Андреевича, но нигде оно не достигает такой цельности и полноты, как в ‘Снегурочке’, где вместе с нарастанием тепла оно нарастает непрерывно вплоть до самого патетического момента таяния Снегурочки, которое как бы символизирует симпатический, радостный порыв души к слиянию с космосом. […] ‘Снегурочка’ есть пантеистический гимн природе и в то же время светлая апофеоза любви. В этом последнем отношении она представляет достойное дополнение к ‘Тристану’. Есть глубокая аналогия в мистическом экстазе, предваряющем гибель Снегурочки и смерть Изольды, но в то же время есть и глубокое различие” [65, с. 20, 23].
Нет у Римского-Корсакова критического отношения к действительности, а стало быть, нет ни обострения, ни притупления его.
Второе мнение сложилось где-то в году 1920-м и дожило примерно до года 1935-го. Основным в мировоззрении Римского-Корсакова оно считает либерализм. Мнение это сложилось в кругу сторонников восторженной историографии и того социологизма, который считался передовым и материалистическим, но который впоследствии был разоблачён как вредный и вульгарный (с концом его закончилось и это мнение). Положительным в этом мнении я считаю, во-первых, саму постановку вопроса об анализе мировоззрения композитора (остальные мнения негласно считают, что музыканту иметь мировоззрение не обязательно); во-вторых, попытку критически отнестись даже к такому несомненному столпу русской культуры как Римский-Корсаков (на этом примере можно убедиться, что нигилизм в отношении к культурному наследию сам по себе не вреден: сколько бы нигилисты ни старались, уничтожая роль великих достижений прошлого, повредить ему нельзя. Действительную опасность для культуры представляют не грозные критические слова, а невинные распоряжения вроде: “Товсь! Пли!! “) Поскольку это мнение ныне также почти полностью забыто, я вынужден для доказательства реальности его существования цитировать более обильно. В.Цуккерман:
“Несомненно, что к 1874 году Римский-Корсаков начинает охладевать к идеалам ‘Могучей кучки’, или, вернее, начинает осознавать, что у него были некоторые расхождения с ними и ранее, с самого начала творческой деятельности. Так, уже в ‘Садко’ и в ‘Антаре’ видно его стремление уйти от изображения реальной действительности, тяготение к фантастике, сказочности […]
В 1880 г. Римским-Корсаковым была закончена третья опера – ‘Снегурочка’ на сюжет ‘весенней сказки’ Островского. В ней воспевается некое идеальное патриархальное царство, где все человеческие отношения основаны на любви друг к другу и к природе. В этой опере есть своеобразная романтика. Это та ‘мечта и фантазия’, которая ‘хватает совершенно в сторону туда, куда никакой естественный ход событий никогда не может прийти’ (Ленин). Реакционность такой романтики очевидна. Но в то же время эта опера по чисто музыкальным достоинствам своим выше всех предыдущих и многих последующих опер Римского-Корсакова […] Хотя сюжет ‘Снегурочки’ и знаменует собой безусловное отдаление от действительности, но в ней много теплоты, искренности и любовного изображения природы […]
Каковы были причины эволюции Римского-Корсакова, постепенного его отхода от реализма и сдвига вправо в область ‘чистого’ искусства? Причины этой эволюции лежали во всей обстановке общественной жизни того времени. Классовая борьба в России развивалась. Крестьянский вопрос становился всё острее, и те две тенденции [либерально-помещичья и разночинско-демократическая], которые имели место вначале, постепенно расходились, противоположность их становилась всё более резкой. Под влиянием обостряющейся классовой борьбы к этому времени произошла значительная эволюция вправо многих неустойчивых либералов и даже демократов […]
Эволюция Римского-Корсакова происходила для него далеко не безболезненно: он не раз переживал моменты жестоких идейных кризисов, ‘переоценки ценностей’ (особенно затяжным оказался период внутренней депрессии, длившийся с 1891 по 1893 гг.). Эти глубокие шатания, эта неоднократная ломка мировоззрения характерны для той колеблющейся, неустойчивой позиции либерального интеллигента, которую занимал Римский-Корсаков […]
Римский-Корсаков с неподражаемым искусством показал нам, как люди пляшут, водят хороводы, поют свои песни, переживают любовные огорчения и радости, как они молятся богу или многим богам, но не показывал, как они трудятся, страдают, борются за своё существование […] [Обратите внимание, что эти слова прямо заострены против цитированных выше слов Асафьева, хотя оппонент и не назван в тексте. – прим. Г.П.К.-Э.]
Римский-Корсаков принадлежал к тем группам буржуазно-дворянской интеллигенции, которые, не солидаризуясь целиком с самодержавно-крепостническим строем, в известной степени критически относясь к действительности, в то же время далеки от общественной борьбы и чужды идеям насильственного переустройства жизни.
Римский-Корсаков – охотник ‘поглумиться над властью’ (Балакирев), он иронизирует над ‘самодержавием и православием’, но его нетвёрдая оппозиционность не перерастает в отрицание монархии и религии. Его пассивное сочувствие борьбе против реакции прорывается отдельными сравнительно резкими выступлениями, но тут же парализуется сомнениями.
Творчество Римского-Корсакова в своих зигзагах отражает колебания, шатания либеральных прослоек, балансирующих между радикально-демократическим, мелкобуржуазным и реакционным общественными течениями – в зависимости от хода классовой борьбы в данный момент.
Тенденции Римского-Корсакова в основном – ‘мирнообновленческого’ свойства: он далёк как от агрессивных реакционных настроений, так и от активного и систематического противодействия реакционной действительности […]
Не будучи по своей социальной природе общественным борцом, Римский-Корсаков в творчестве отгораживается от действительности, погружаясь в мир эстетической видимости, в формальные искания, в стилизаторство, в проблемы звуковой живописи, колорита” [66, с. 11 – 14, 18, 23].
Вот какую предику произносит сторонник восторженной историографии. Вы можете возразить, что, мол, В.Цуккерман – лицо неофициальное, а пожалуй и праздное, что он не прославился как гениальный администратор, а потому его философская гениальность сомнительна. На этот случай я приведу высказывания А.В.Луначарского – лица вполне официального, всесторонняя гениальность которого несомненна (и не уступает гениальности графа Адлерберга). Вызвав дух Римского-Корсакова, научный атеист А.В.Луначарский воспитывает его таким образом:
“Вы для меня, дорогой Николай Андреевич, великий волшебник прекрасной поверхности […] Содержанием вашей поверхности […] является сам мир, сама действительная жизнь. Вы только хотели и смогли представить его необыкновенно красивым и в этом, конечно, есть нечто рискованное.
Если бы кто-нибудь поверил вам, что он так красив, то, пожалуй, не пришлось бы бороться за то, чтобы его переделать, а в нём ещё так многое нужно переделать. Но на земле ведь никто этому поверить не может – ни один настоящий серьёзный строитель и борец. Зато всякий настоящий строитель и борец любит радость, любит надежду, любит поэтому прекрасное. Недаром великий вождь наш – Ленин – так прямо и сказал, что ‘красота нужна’…” [67, с. 7, 10]
Что же можно сказать об этом мнении? Во-первых, хорошо, что великий вождь открыл закон нужности красоты: без него мы бы стояли, уставясь в землю лбом, и никак не сумели бы сообразить, нужна нам красота или не нужна. Спасибо ему за это открытие – теперь мы знаем, за выполнение какого закона надо бороться.
Во-вторых, отрадно в этом мнении то, что сторонники его не идут в обход, а высказываются ясно и прямо. В результате то мировоззрение, с позиций которого они критикуют Римского-Корсакова, выражено в их сочинениях отчётливо и категорически, что делает его гнусность более выпуклой и очевидной. Восторженные историографы упрекают Римского-Корсакова за то, что он – не с ними и потому, как это ни прискорбно,
Он наш враг,
Он должен пасть.
Посудите сами: сдвиг вправо… шатания… ломка мировоззрения… нетвёрдая оппозиционность… парализуется сомнениями … мирнообновленческого толка. Не ясно ли, – доживи Римский-Корсаков до третьей династии, с него надо было бы шкуру спустить: а не сдвигайся вправо! а не сомневайся в идее насильственного переустройства мира! а не путайся под ногами у настоящих строителей и борцов!
Ну, предложения спустить шкуру, проучить, перевоспитать и т.д. пришлось оставить без последствий, так как сам Римский-Корсаков к этому моменту был в местах значительно более отдалённых чем Соловки, а перевоспитывать куклу или дух, когда вокруг непочатый край живого человеческого материала, никому не было интересно. Но сама идея о том, что человек может претендовать на величие, бессмертие и память потомков только убивши предварительно хоть трёх-четырёх других людей, живёт и в наши дни. Например, специалист по гуманизму и просветительству Григория Савича Сковороды А.М.Ниженец так извиняется за своего подопечного:
“І хоч не був ватажком народного повстання, не закликав до зброї, але його ідеї виховували непримиренність, незламність, безкомпромісність у боротьбі, у обстоюванні своїх прав” [68, с. 9],
– то есть если бы Г.С.Сковорода в добавок ко всем своим сочинениям ещё хотя бы нескольких человек собственноручно зарезал, то мы бы его ещё больше любили бы. В самом деле, как было бы хорошо, если б он написал диалог “Змий израильский”, потом зарезал униатского епископа, потом вымыл руки, присел к столу, написал стихотворение “О свободе”, а после велел бы дозорцу князя Любомирского повесить! Тогда б он был таким же негодяем, как те, кто сейчас о нём пишет, тогда он был бы своим, тогда ему – честь и место. А так непонятно: призывает к освобождению людей, а сам пальцем о палец для этого не ударил, даже не убил никого!
Но всё это касается самих сторонников разбираемого мнения, а не Римского-Корсакова. В отношении Римского-Корсакова я считаю, что восторженная историография сделала шаг вперёд, признав факт эволюции мировоззрения Римского-Корсакова и необходимость его изучения. Конечно, сделав этот шаг вперёд, она, подобно своему великому вождю, немедленно сделала два шага назад, упрекая Римского-Корсакова за несочувствие к людоедству и нарочито упрощая, опять-таки по образцу вождя и своему собственному, зависимость колебаний мировоззрения композитора от колебаний политического барометра. Выполняя открытый В.Либкнехтом закон политической гибкости (если обстановка изменилась в 24 часа, то и тактика должна измениться в 24 часа), адепты восторженной историографии искренне считают, что и все другие люди – такие же хамелеоны, как они сами. О возможности существования убеждений, не меняющихся под действием минутных колебаний политической конъюнктуры, они просто не подозревают.
Эволюция Римского-Корсакова в представлении восторженных историографов проста: слева – направо. В этом качестве она ничем не отличается, скажем, от картины эволюции мировоззрения А.М.Лазаревского, как её изображает В.Г.Сарбей [69, 70]. Но это свидетельствует только о распространённости данной схемы, а не об её обоснованности хотя бы для одного конкретного случая. А между тем не лишне помнить, что поправение (если так это называть) и Римского-Корсакова, и Лазаревского, и Льва Толстого хотя бы потому заслуживает более внимательного подхода, что оно не превратилось в сдачу, которая, как доказано бесчисленным множеством примеров, неизбежно приводит к гибели интеллигента. Позиция Толстого, Лазаревского, Римского-Корсакова под давлением эпохи менялась, но они выстояли, не сдались, и потому их произведения сохраняют своё значение и о сю пору. Вот этот момент стойкости, момент сопротивления давлению обстоятельств и не желает замечать восторженная историография.
И Цуккерману, и Луначарскому явно нравится “Снегурочка”, но вместе с тем они столь же явно стыдятся в этом признаться, обнаружить хоть какие-то человеческие чувства и привязанности, так как это противоречит их историографической схеме, согласно которой произведение искусства может быть художественно полноценным только тогда, когда оно призывает хороших людей сплотиться, соединиться, организоваться и вооружённой силой уничтожить прочих. Поэтому они вынуждены кривить рот и говорить, что хотя “Снегурочка” вредна, она вместе с тем и полезна…
Третье мнение о мировоззрении Римского-Корсакова сложилось где-то в году 1935-м и здравствует доныне. Основным у Римского-Корсакова оно считает патриотизм. Мнение это сложилось в кругу профессиональных музыковедов и служит выражением их легкомыслия. Адептов этого мнения не перечесть: Л.В.Данилевич [71], А.А.Соловцов [72], М.О.Янковский [73], А.А.Гозенпуд [74] и др. и пр. – одно перечисление их займёт том более толстый, чем этот. Мнение это прекрасно всякому известно, и потому я могу не утруждать читателя цитатами. Если же кто-нибудь пожелает узнать, в чём оно состоит, то я могу посоветовать вспомнить все слова и представления, которые связываются с именем Римского-Корсакова. Вот это и будет то, что говорит это мнение. Мировоззрение? да, конечно, было мировоззрение, как же, без него нельзя; недостатки? да, были и недостатки; раньше думали, что были или одни достоинства, или одни недостатки, но теперь мы не впадаем в эти крайности и видим: да, есть достоинства, но есть и недостатки. Эволюция? да, конечно, была и эволюция; это раньше думали, что не было эволюции, а теперь мы видим…
Изложить это мнение по существу невозможно ввиду отсутствия в легкомыслии существа. Начитавшись этих сочинений, невольно начинаешь испытывать симпатию к сторонникам теории либерализма. Пусть их исходный пункт гнусен, аргументация произвольна, а выводы – человеконенавистнические; зато всё это хоть выражено ясно, – видно, что авторы и сами понимают, что они хотят сказать, да сверх того желают, чтобы и другие их понимали. Нынешние же авторы, то ли от того, что сами не понимают что говорят, то ли от того, что понимают, но хотят, чтобы другие не поняли, но выражаются так, что нет ни исходного пункта, ни аргументации, ни выводов, а только
…Воздух какой-то пьяный,
Влажный и густой и пряный
Как дурман ночных цветов,
Как игра неясных снов…
Кто-то дышит, сам незримый,
Скрытой страстию томимый,
После, слышу, дразнит слух
Нежный как весенний дух Голос…
легкомысленного музыковеда, уверяющего: “Как там ни переворачивай, а Римский-Корсаков – национальная гордость”. И только немногие из них решаются, подобно Анастасии Максимовне Ниженец, обнажить томящую их скрытую страсть и прямо заявить о спасительности людоедства…
Не знаю, насколько правильнее моя теория двух дорог, но знаю только, что она пытается объяснить и поправение Римского-Корсакова, и стойкость его, а не отрицает их.
Постараемся уяснить в общих чертах признаки и источники этих двух дорог, благо для этого не требуется сверхъестественная проницательность. Первая дорога истекает из мировоззрения революционной демократии шестидесятых годов (19-го века! упаси бог кого подумать, что в шестидесятых годах 20-го века у нас могла быть хоть какая-нибудь демократия, а тем более революционная!). Римский-Корсаков никогда сам не держался революционных убеждений, но сила их была в том, что они сумели хоть частично увлечь и его. Основной чертой этого мировоззрения, кроме того, что выражено словами “революционная демократия” (то есть признание народа началом и концом всякой личной деятельности и признания необходимости самому народу мыслить и решать свою судьбу), является страстное сознание своего (я бы сказал – патриотизм, не будь это слово так оплёвано усилиями многих поколений вождей народа), то есть понятия, что Россия не сводится к личности государя императора, парадам, фейерверкам и роскоши Зимнего дворца, что Россия – это миллионы человекообразных, стонущих под игом бессознательности и нисколько не понимающих своих страданий, не представляющих даже возможности иной жизни, и что именно в этой России, и только в ней одной, заключается источник и оправдание существования самого сознания.
Вторая дорога вытекает из мировоззрения уличного (оно же глуповское, поскольку составляет наиболее употребительную в Глупове форму мировоззрения). Основная черта его заключается в том, что никакого мировоззрения иметь не надо, и что если и есть в нашей жизни какая беда, то она происходит единственно от пагубной привычки мыслить. Декадентство есть частная форма, которую принимает это мировоззрение среди той части людей, для которых оголтелое отрицание мысли представляет некоторые неудобства либо по традиции, либо по характеру службы, либо ещё по какой причине. У таких людей является стремление выработать такой способ рассуждать, чтоб он не мешал жить и не влиял вредно на пищеварение; здесь-то и рождается легкомыслие, декадентство, искусство для искусства, наука для науки. Это учение объявляет, что бессознательность – не только не иго, но счастливейший из уделов, Россия же поэтому есть лучший из миров, в котором не только целиком выкидывать ничего не надо, но даже и ремонт нужен самый незначительный.
Римский же Корсаков…
В этот самый момент ко мне в гости зашёл Сульфоксидов.
– Ну, как твои демоны Максвелла поживают? – спросил я.
– Ничего, теперь, слава богу, народу достаточно, по твоему совету, набралось. Мы уже укомплектовали три лаборатории, которые будут заниматься отделением золота от алмазов соответственно в природе, в обществе и в человеческом сознании.
– Что за благодатный край – Россия! Всё в ней есть: и природа, и общество, и даже сознание, и куда ни посмотри, везде только либо золото, либо алмазы… Однако, кто ж будет отделять золото от алмазов в государственной казне? Ведь казна – это и не природа, и не общество, и не сознание?
– Да, с казной у нас упущение выходит. Там ведь, в отличие от этих лабораторий, пожалуй, в натуре надо будет разделять, так там демоны Максвелла из вчерашних инженеров не пойдут…
– А я думаю, что напротив, пойдут и приведут нашу казну в самое блистательное состояние. Узнаем мы тогда доподлинно, сколько в ней золота и сколько алмазов. Да если и не пойдут, так лгать о состоянии казны ещё проще, чем о состоянии природы или общества. Тут любой инженер справится.
– Твоими бы устами… А правда, что для аспирантов экзамен по строевой подготовке собираются ввести и кафедру фрунтоведения и шагистики для этой цели в министерстве науки открыть? – вдруг неожиданно спросил Сульфоксидов.
– Послушай, что у тебя за привычка всякие слухи распространять? и как нарочно самые пасквильные и клеветнические? Нет чтобы спросить: “Правда ли, что зарплату повысят?“ – ты спрашиваешь об экзамене по строевой подготовке или утверждаешь, что расстрелянные по улицам не валяются. Ну подумай сам – от кого, кроме как от наших врагов, может исходить такой омерзительный и недостоверный слух?
– Омерзительный – это да, – согласился Сульфоксидов, – но почему же недостоверный? Скорее это говорит о его достоверности.
– Ну хорошо, изволь, я проведу среди такого отсталого элемента как ты разъяснительную работу. Да, действительно, проект о введении нового экзамена обсуждается, но экзамен этот имеет быть вовсе не по строевой подготовке (это тебя кто-то разыграл), а по основам кибернетики и информатики. И кафедру в этом проекте действительно предусматривается учредить, но вовсе не фрунтоведения и шагистики (таких и наук-то не существует), а кибернетики и основ программирования.
– И что же, этот экзамен будут сдавать наравне с громом победы?
– Ну, не совсем наравне, гром победы, разумеется, останется громом победы, но на втором месте по важности после него будет этот новый экзамен.
– А твои слухи, они как, достоверные? – не унимался Сульфоксидов.
– Вполне достоверные, – отвечал я.
– Держи карман, – заявил Сульфоксидов. – Так я и поверю, чтоб продажная девка империализма кибернетика вознеслась главою непокорной и стала почти что вровень с громом победы! Нет, это тебя кто-то разыграл! ну посуди сам – возможное ли это дело? На втором месте по важности после грома победы идёт строевая подготовка, и может идти только она. И как бы она ни называлась в том твоём проекте – информатика, системотехника, робототроника, – содержание её может быть только одно: “К торжественному маршу! На одного линейного дистанция! Шагом марш!” – и Сульфоксидов затопал ногами и замахал руками, стараясь одновременно изобразить и торжественный марш, и дистанцию в одного линейного. – Ну, а ты чем занимаешься? – обратился он ко мне. Я показал Сульфоксидову текущую главу. Он пробежал её и сказал:
– Ты подрядился доказывать, что мировоззрение автора в “Золотом петушке” есть монархизм, а сам расплываешься, уклоняешься бог знает куда, и к благородной своей цели нисколько не приблизился.
– Виноват, оплошность маленькая вышла, – признал я и принялся лгать следующим образом:
– Великий русский композитор Римский-Корсаков всегда любил своё родное начальство и всячески старался его слушаться. Это видно уже хотя бы из того, что в противном случае он не был бы признан великим композитором, а тем более великим русским композитором. Известно ведь, что к кандидату на звание великого русского композитора предъявляются гораздо более высокие требования, чем к просто великому. Хоть и большое расстояние отделяет простого смертного от великого композитора, но оно представляется бесконечно малым по сравнению с той бездной, которая пролегает между “великим” и “великим русским”. Например, Рихард Вагнер без особого труда попал в “великие”, но российские цари как не замечали его прежде, так и теперь не замечают (потому-то его оперы у нас и не идут). И как бы он ни старался, никаким образом этого поправить нельзя. Пусть он даже справку принесёт, что его во всём мире почитают великим, – нам это безразлично, поскольку присвоение звания “великий русский композитор” есть исключительная прерогатива императора. Римский-Корсаков это звание заслужил, стало быть, было за что.
Основная идея, воплощённая во всём творчестве Римского-Корсакова, – это идея красоты и гармоничности всех естественных человеческих отношений. А поскольку в сфере классовых, политических отношений наиболее естественной формой является абсолютная монархия (как об этом уже говорилось выше), то музыка Римского-Корсакова по своему объективному содержанию прославляет её естественность. Кого, например, не пленяет акварельная музыка “Снегурочки”, а почему? – Потому, что она изображает, как бы всё у нас было хорошо, если бы все сидели смирно и исполняли что приказано, а за разрешением своих сомнений и споров обращались бы к мудрому царю:
Кому велено курлыкать – не мяукайте,
Кому велено мяукать – не чирикайте!
Не бывать корове вороною,
Не летать буропегой под облакы! И т.д.
Снегурочка, которая растаяла от любви к начальству, являет собой не меньше красоты и величия, чем Александр Матросов, закрывший своим телом амбразуру дзота, или Павлик Морозов, выдавший на смерть своего отца (оба – равно Герои…). Все они равно достойны уважения, иными словами, если какой народ додумался до сказки о Снегурочке, то всякому должно быть ясно, что его голой рукой не возьмёшь: никогда не покорить того народа, в котором бытует представление, что любовь к начальству способна двигать даже неодушевлёнными предметами.
– Ну, это уж ты загнул, – отозвался Сульфоксидов.
– Что загнул?
– Насчёт монархической концепции “Снегурочки”.
– Ничего подобного! Я всегда основываюсь на фактах – может быть, неправильных или клеветнических, но всё же фактах. Вот не угодно ли послушать, что пишет современный глуповский музыковед Абрам Акимович Гозенпуд:
“В ‘Снегурочке’ Римского-Корсакова, поставленной на сцене Большого театра [в 1922 г.], В.Блюм усмотрел… монархическую пропаганду! Он писал: ‘Не довольно ли всерьёз принимать эту традиционную легенду о благочестивейшем самодержавии? Очень кстати упразднена ВЧК – а то могло бы возникнуть дело о монархической пропаганде…’ (Известия, 3.03.1922 г.)…” [75, с. 40]
Представитель восторженной историографии В.Блюм увидел в “Снегурочке” цельный и привлекательный монархический идеал, и именно поэтому опера ему не понравилась, представитель же монархической историографии А.Гозенпуд тоже видит этот идеал, и именно поэтому “Снегурочка” ему нравится. Сложность позиции Гозенпуда и других представителей упомянутого выше третьего мнения заключается в том, что им предстояло защищать монархические идеалы в рамках восторженной историографии, прославлять Ивана Грозного за введение народоправства и утверждать, что они в своей работе всецело основываются на методологии учения о восторженности. В действительности это учение само является монархическим, как я уже отметил в третьем разделе, но признавать это официальная наука всё ещё робеет. Отсюда и происходит та скука и мерзость, которая наполняет многие наши научные труды, в том числе и музыковедческие, когда вещи, действительно заслуживающие похвалы, хвалят не за их настоящие достоинства, а за какие-то другие, и вещи, достойные порицания, облаиваются не за подлинные неключимости, а за другие (формализм, например, или натурализм):
“Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне всё казалось, – и я не мог от этого отделаться, – что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим” [76, с. 561 – 562].
Такой способ обсуждения хочется назвать тактикой кривого ружья. И ты, Метил, мог бы заметить, что все бытовавшие в историографии мнения о “Снегурочке” сходятся в том, что эта опера монархическая: старцы, верящие в солнце и в мудрую справедливость… пантеистический гимн природе… “Реакционность такой романтики очевидна… идеалистическая утопия” [66, с. 14] … если бы мы поверили, что мир так красив…
“Мир и покой, умудрённая опытом и любовью старость, с одной стороны, только расцветающая, робко протягивающая к солнцу свои едва распускающиеся лепестки юность – с другой, их встреча в весенней сказочке волнует и поселяет в сердцах благодарность художнику, сумевшему так светло воспеть жизнь” [77, с. 19].
Все сходятся на монархизме, только первому и третьему мнениям монархия нравится, и потому они не говорят монархия, а говорят природа; а второму мнению монархия почему-то не нравится, и потому оно считает нужным называть её прямо.
– Итак, с одной стороны, – идеалистическая утопия мирнообновленческого толка с очевидно-реакционным характером, а с другой – робко протягивающая к солнцу свои едва распускающиеся лепестки юность? – переспросил Сульфоксидов, – и других мнений быть не может?
– Именно так, – ответил я, – и не может, потому что кто не с нами, – тот наш враг…
– Хорошо. А вот этот человек, которого ты цитировал последним, Поляновский, он, по-твоему, понимает, о чём он говорит, когда пишет “умудрённая опытом и любовью старость”?
– Ну как тебе сказать? Я уже отмечал, что общей чертой всех сторонников третьего мнения является легкомыслие, а сторонников второго мнения – хамелеонство, и это такие силы, перед которыми пасуют самые огнепостоянные убеждения. Г.Поляновский – человек твёрдых убеждений, характер которых виден хотя бы из следующих его слов:
“Известная мягкотелость, раздвоённость, характерная в то время [речь идёт о 1923 – 1927 гг. – Г.П.К.-Э.] для значительных слоёв художественной интеллигенции, пронизывает многие сочинения К.Корчмарёва. Твёрдое и искреннее желание идти в ногу с революцией тормозится всякими демократическими настроениями, в итоге вуалирующими революционную направленность” [78, с. 36].
Вот видишь – в 1933 году он писал как самый искренний сторонник восторженной историографии, – настолько искренний, что в порыве усердия выболтал одну из её тайн, – ту, что демократизм вреден (я всегда говорил, что попытки социалистов притвориться демократами противоестественны!) Так вот, если в 1933 году он говорил так, а в 1945 году иначе, то конечно не от того, что усомнился в спасительности людоедства и уверовал в умудрённую опытом старость, а просто потому, что в 1933 году правильным выражением монархизма было такое, а в 1945 году – этакое. Конкретный ход классовой борьбы в данный момент изменился, и мгновенно, по закону хамелеонства, изменились взгляды.
– Ага, тогда, значит, то было правильно, а теперь – это правильно! – подхватил Сульфоксидов, – ну конечно, разве мог подозревать бедный Поляновский, который, может быть, и сам к 1945 году забыл, что говорил 12 лет назад, что найдётся буквоед вроде тебя, который, засветив свою лампаду и пыль веков от хартий отряхнув, примется сравнивать эти речения между собой! А как ты думаешь, если б только он мог себе представить: лампады… хартии… пыль веков… – устыдился бы он или нет?
– Ну, насчёт личности Г.Поляновского я высказываться поостерегусь: человек – существо разнообразное, и засуживать его на основании двух фраз – дело рискованное. Но полагаю, что многие легкомысленные писатели устыдились бы. Идея течения времени, знаешь ли, очень ободрительно действует на совесть… Так вот, резюмируя всё сказанное насчёт “Снегурочки”, я повторяю: монархизм её – не миф, и я лгал о нём именно так, как это считается теперь правильным.
– Ничуть ты меня не убедил, – отвечал Сульфоксидов, – и всё потому что у тебя есть совершенно ни с чем не сообразная манера всякое произведение искусства понимать метафорически, причём метафоры та выбираешь как нарочно самые пасквильные (например, “Снегурочка” – метафора монархии), и затем объявляешь все научные разговоры метафорическим же спором о предмете пасквиля. Этак нельзя, мой друг! Этак с ума можно сойти на почве эзопства!
– Что же мне делать! Для меня всякое произведение искусства – действительно метафора, метафора мировоззрения автора, и её я стремлюсь раскрывать в своих трактатах. Научные же разговоры ведутся об элементах этой метафоры, но если б я сумел убедить этих учёных, что тут есть и сама метафора, я уверен, – они были бы мне благодарны. Отпала бы необходимость в кривом ружье…
– Ну, всё это хорошо, но где же “Золотой петушок”?
– Погоди, во всякой лжи прежде всего должна быть система. Лгать без системы – значит только портить предмет оболгания: во-первых, скоро начнёшь повторяться, во-вторых, никого всё-таки не обманешь. Предоставленным нам правом свободы лгать надо пользоваться разумно. Систематическая же ложь никогда не начинает прямо называть чёрное белым или объявлять несуществующими общеизвестные факты. Она всегда начинает с воззрений более или менее общих и справедливых; искусство же лжи состоит в том, чтобы затем сократить эту справедливость – незаметно, но так существенно, чтоб она уже полностью равнялась несправедливости. Вот ты, например, на вопрос: “Как дела?” – никогда не начинаешь отвечать прямо, но всегда начинаешь говорить, что дела идут хорошо, так как расстрелянные на улицах не валяются. Зачем ты именно так говоришь? – а затем, чтоб дать собеседнику почувствовать тот масштаб вещей, с которым ты подходишь к действительности. Положим, твои уверения, что расстрелянные на улицах не валяются, сами по себе не могут никого обмануть, но если с этим масштабом подходить к таким явлениям, как отсутствие мяса в магазинах или необходимость ездить в колхоз, то их несомненно надо признать за свидетельства благополучия. Или завтра ты пойдёшь устраивать лабораторию отделения золота от алмазов в государственной казне. Ведь не начнёшь же ты говорить так: “Пустите меня распоряжаться казной, и я наведу там порядок”, – нет, ты скажешь, по крайней мере: “Известно, какие трудности в государственной жизни предоставляет перемешивание золота с алмазами, в нашей казне постоянно происходящее; а дабы оное зловредное перемешивание упразднить,” и т. д. Или даже начнёшь с того, что Россия – очень обширное государство, как Чичиков у Собакевича, – а всё потому, что таким образом скорее достигнешь цели. Ведь что бы у нас ни собрался человек делать, он прежде всего объявляет, что это принесёт выгоду правительству – даже если он исследует, есть ли душа у лягушки. И важно здесь не то, что правительству нет никакого дела до лягушачьей души, а то, что таким путём устанавливается необходимый масштаб лжи, который позволяет обманывать других и обманываться самому.
– И поэтому-то ты во всей “экспозиции” ни разу даже не упомянул “Золотого петушка”?
– Разумеется! Так неизбежно поступает всякий человек, желающий, чтобы его ложь была не короче утиного носа. Ведь существо всякой лжи можно выразить тремя словами: “Я – человек благонамеренный”, – но этого недостаточно по объёму не только для диссертации, но даже для автореферата. Поэтому и приходится прибегать к посредующим рассуждениям, цель которых – не разъяснение исходного пункта лжи, ибо он и без того всем ясен, а увеличение количества слов, которым он выражается. И этим объясняется то отчаянное пустословие, которым наполнена большая часть трактатов как о Римском-Корсакове в целом, так и о “Золотом петушке” в частности. Возвращаясь к “Золотому петушку”, я хочу сказать, что тут Римский-Корсаков избрал способ дифирамбировать настолько тонкий, что даже самые благонамеренные люди стали в тупик. А дело ведь самое простое: всякого, кто слишком радуется нелепости и беспомощности царя Додона, можно таким образом взять на заметку, как человека заражённого (это весьма яркий пример полезности политических провокаций). Потому-то и не решаются эту оперу у нас исполнять: боятся исполнители настоящих чувств не выказать, на заметку попасть. И потом, пусть неблагонамеренные люди (то есть не настоящие неблагонамеренные, а те, кто у нас исполняет обязанности таковых) лучше смеются над театральным царём Додоном, чем над царём настоящим. Я же говорил, что всякое оперное впечатление есть впечатление контрреволюционное…